Вдобавок мама не терпела слово «водитель», старательно заменяя его на «драйвер». «Водят хороводы, — ворчала она, — водят за нос…» — «А гравитр — драйвят!» — поддакивал я со всей серьезностью, старательно выговаривая все эти «тр-др». «Все равно, — не сдавалась она. — Драйв — это порыв, это устремление вперед. Драйвер — звучит гордо!»
Это словечко она перетащила в свою нынешнюю жизнь из жизни прежней, о которой мне, грубоватому и нелюбопытному балбесу, известно было очень немного.
Я знал, что она много и тяжело работала за пределами Земли, «в Галактике», как говорила она сама, вкладывая в это слово столько смысла и произнося его с такой неповторимой интонацией, что оно звучало как бы с большой буквы. Та «галактическая» часть жизни, очевидно, была несравнимо ярче и полнее теперешнего существования. В ней были настоящие приключения, опасности и даже, кто знает, подвиги… Но мама никогда и ничего не рассказывала. У нее никогда не было гостей из прежней жизни, она никогда не связывалась с друзьями и коллегами, чтобы устроить какой-нибудь там вечер воспоминаний у костерка… Впрочем, сейчас-то я подозреваю, что по причине полного отсутствия любознательности я просто не знал об этом, и эти встречи, возможно, случались за моей спиной, и гости жаловали в мое отсутствие. В конце концов, почти все свое время, как и все нормальные дети, я проводил в колледже, в спортивных лагерях, в походах и экскурсиях…
Нет, кажется, одного гостя я все же видел.
Как-то, вернувшись из Алегрии раньше запланированного, своим ходом, на перекладных (вообще-то нас таких было трое — я, мой дружок Хесус Карпинтеро, которого все звали Чучо, потому что в Испании всех Хесусов, кроме Спасителя, называют Чучо, и еще одна девчонка, Экса, которую все звали Муреной за вредность: отчего-то считалось, что у рыбы-мурены скверный характер; кажется, это заблуждение происходило от какого-то забытого уже мультика; она увязалась за нами именно из вредности, всю дорогу ныла и пилила нас за то, что мы вовремя ее не отговорили, жаловалась на неудобства путешествия в товарном отсеке «огра», строила глазки моему приятелю, требовала, чтобы я не пялился на нее, когда она переодевалась в закуточке — в общем, всячески скрашивала наш досуг; Чучо хотел посмотреть на собор Парижской Богоматери, Мурена сама не знала, чего хотела, и они соскочили в Орлеане, а я двинулся дальше), я ввалился на веранду, пыльный, усталый, с криком: «Мама, я дома, я хочу есть!» — и увидел, что она не одна. Вместе с ней в гостиной находился очень странный тип, в странном костюме и со странной прической… Все в нем было необычно, будто он явился из другого мира, что, по всей видимости, и имело место. Лицо его было зеленовато-коричневым от нездорового, неземного загара; посреди этой прозелени ясно-синим светом горели запавшие глаза, вороные волосы заплетены были в тысячу косичек и украшены бусинами всех цветов и размеров. Комбинезон из грубой синей материи выглядел так, словно им несколько лет мыли полы, потом выбросили на свалку, и уже там подобрали, чтобы носить. Когда этот тип встал из-за стола, чтобы приветствовать меня, то показался мне сущим уродом. Я выронил все из рук и стоял с открытым ртом, не зная, что сказать и как себя вести при виде этого монстра. Но тут мама схватила меня за руку и со словами «Боже, на кого ты похож, а ну-ка марш в ванную!» увела меня прочь. Когда же я вернулся, незнакомца и след простыл, все было прибрано, расставлено по прежним местам, как если бы все мне пригрезилось.
Удивительно, что я почти ничего не помню об этом эпизоде: ни того, как выглядела мама рядом с этим чудиком, что выражало ее лицо, что было у нее в руках, во что она была одета, что находилось на столе; ни того, сказал ли он мне хоть слово до того, как я был удален прочь, или был деморализован не менее моего и точно так же по-рыбьи шлепал губами.
А еще удивительнее, что я даже не спросил у мамы, кто был этот неведомый визитер, как его зовут, откуда он прибыл, такой чудной, и куда в конечном итоге убыл.
Повторяю, я был нелюбознателен тогда. Я и сейчас этого не знаю, и все еще не могу набраться решимости спросить о нем у мамы, хотя многое изменилось во мне и вокруг меня, и я уже не такой, как в те годы. В одном я совершенно уверен: это был выходец из прежней маминой жизни, и уродский загар его говорил об этом яснее ясного — «загар тысячи звезд», какой против воли, словно несмываемую отметину, приобретают вечные космические скитальцы-звездоходы.
Впрочем, здесь я ошибаюсь. Маме за долгие годы земной жизни удалось от него избавиться. Наверное, она смыла его с себя вместе с собственным прошлым. Во всяком случае, не помню, чтобы ее лицо когда-нибудь было таким отвратительно зеленым. Хотя, может быть, все дело в том, что ее лицо для меня было всегда самым родным, какого бы оттенка ни был его загар.
Итак, я возвращался домой, злясь на весь белый свет, мама сидела за пультом гравитра, прямая и недвижная, как изваяние, уставясь вперед, не проявляя даже тени обычных наклонностей к лихачеству, а в это время «Бешеные Пингвины» рвали моих ненаглядных «Архелонов», как кошка тряпку.
Спустя час мы уже сидели на палубе пассажирского «симурга», державшего путь на Дебрецен. Я все еще дулся, а мама все еще молчала, и вот так, молча, мы слопали с ней по три порции бананового мороженого и запили четырьмя бутылками альбарикока.
А еще два часа спустя мы уже поднимались на веранду нашего дома в Чендешфалу, и Фенрис облизывал мои липкие от мороженого щеки, стоя на задних лапах, а передние устроив у меня на плечах, что не составляло ему никаких трудов (при моем-то росте!), а Читралекха валялась на скамейке, языком суслила себе пузо и не проявляла ко мне никакого интереса, как и четыре, и два года назад, словно я никогда и не покидал этого порога.