— Произвело.
— Все было не совсем так уж и удручающе, как она могла тебе описать…
— Я думаю, все было еще хуже.
Забродский развел руками.
— Почему все требуют, чтобы их понимали, и никто не хочет понять меня? — спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Потому что должен быть другой способ, — жестко ответил дядя Костя.
— Мы пытаемся. Мы честно пытаемся. Вот уже пятнадцать лет, изо дня в день, из ночи в ночь, пытаемся.
— Значит, плохо пытаетесь.
— Мы делаем все, что можем. Наверное, нам не хватает ума, интеллекта, полета фантазии, но… ведь ты же не хочешь работать с нами. И другие не хотят.
— Я редко в чем отказывал вам. В особенности, когда речь заходила об… этом направлении вашей деятельности.
— Знаю, знаю и ценю это. Но тебя одного недостаточно, какой бы хороший ты ни был. И есть те, кто нам нужен, но попросту воротит нос при одном упоминании Департамента…
— Ты плохо уговаривал их. А я не могу уговорить всех. Меня просто не хватит. Но ты даже не пытаешься научиться уговаривать.
— Курва мать, мне просто никто не дает шанса уговорить себя! — шепотом вскричал Забродский. — Все такие гордые! А как быть с теми двумястами?
— Я не знаю, — сказал дядя Костя устало. — Честное слово, не знаю. Вот, посмотри, — он кивнул в мою сторону. — Простой четырнадцатилетний шалопай. Обычный человеческий детеныш. Это и есть тот, в расчете на кого ты строишь свои планы.
— Нет, не тот, — возразил Забродский. — Вот если бы тогда, на Тайкуне, он оказался у меня…
— Через четыре года он получит право принимать осознанные самостоятельные решения. И еще года через два-три, может быть, станет тем, кто тебе нужен.
— Он никогда уже не станет тем, кто мне нужен, — горько проронил Забродский. — Время упущено. Ты прав, это обычный человеческий детеныш. И он боится вида крови.
— Через четыре года, Людвик. Ни днем раньше. Он сам должен решать за себя, а не ты за него, и не я за него, и никто во всем мире, кроме него самого.
— А как же те двести?..
— Людвик, тебе пора.
Забродский суетливо, в двадцатый, должно быть, раз одернул куртку и выпрямился во весь свой невеликий росточек.
— Я бы хотел принести свои извинения госпоже Климовой за причиненные ей неудобства и переживания, — звучно объявил он.
— Валяй, — хмыкнул дядя Костя.
Забродский на цыпочках приблизился к запертой двери и деликатно постучал.
— Госпожа Климова! — позвал он.
Молчание.
— Наверное, она ушла в дальние комнаты, — растерянно предположил Забродский.
— Никуда она не ушла, — криво, здоровой половиной лица усмехнулся Консул. — Она стоит по ту сторону двери и ждет, когда ты сгинешь с ее глаз. А в руках у нее большая железная штука, и хорошо бы, чтобы это была заурядная кочерга, а не то, что я думаю. И не прикидывайся, что ты всего этого не знаешь, нас учили одни и те же учителя…
— Что же мне делать? На колени встать?
— Это было бы эффектно.
Забродский в замешательстве огляделся. Тетя Оля, вынужденно сменившая заляпанное кровью — моей кровью! — платье на известный уже уродский сарафан, в странном и малопонятном постороннему уху разговоре не участвовала, а лишь наблюдала за Забродским с безжалостным интересом. Консул, опершись задом на перила, иронически щурился. Читралекха приоткрыла потемневший от ненависти глаз. «Убить бы его», — промурлыкала она. Один я сидел мирно и бездумно, как растение. Все происходившее протекало сквозь мои мозги, не задерживаясь, как река между опор моста…
— Уговаривать, — злобно проговорил Забродский. — Все хотят, чтобы их уговаривали… упрашивали… и никто не думает, зачем это мне нужно… как будто это нужно одному мне… как будто это мне нужно больше всех… да мне это вовсе не нужно, чтобы вы знали… я жив, здоров, я в полном порядке, а те двести… Госпожа Климова! — воззвал он. — Если это так необходимо… Вот я, вот мои колени, а вот этот грязный пол веранды вашего несчастного дома…
— С чего это он грязный? — фыркнула тетя Оля.
— Оставь, Оленька, это фигура речи, — заметил дядя Костя.
Забродский шумно выдохнул и встал на колени.
— Вот я, гордый и сильный человек, стою на коленях, — сказал он. — И униженно молю вас о прощении. То, что случилось тогда, нелепо, неправильно. Этого не должно было случиться. Простите меня. Простите… Но, если бы вы согласились выслушать меня, вы поняли бы мое состояние в тот проклятый вечер, поняли бы, что дело не в моих личных качествах, не в моих скверных манерах. Все дело в судьбах совершенно посторонних, незнакомых ни вам, ни мне людей.
— Людвик, заткнись, — приказал Консул.
— Я уже наказан, — не слушая его, продолжал Забродский. — Наказан всеобщим непониманием. Наказан каждодневной нервотрепкой и еженощной бессонницей. Да, я плохо сплю вот уже полтора десятка лет. Это чуть больше, чем исполнилось вашему мальчику. Если бы моя природа не бунтовала, я не спал бы вовсе… Я наказан непреходящим чувством вины перед незнакомыми мне людьми. Я не могу им помочь, хотя из кожи вон лезу, чтобы сделать это. А мне помочь никто не хочет. Вот и сегодня… меня выкупали в грязной ледяной воде, а ваша паскудная кошка чуть меня не убила. За что мне это? Чем я хуже вас всех? Господи, чем я провинился перед тобой? Я тоже хочу сидеть на веранде чистенького дома — своего, заметьте, дома! — кушать варенье, обнимать красивую женщину и воспитывать своих детей. Но вместо этого я стою здесь, на коленях, на чужой веранде чужого дома, и выклянчиваю у вас прощение. Ну так простите же меня!