— И Барракуда, — негромко уточнил я. — твой жребий жалок, друг мой.
— Так я пошел, — сказал Чучо, который так не считал.
— Конечно, Чучо, — величественно кивнул учитель. Подождал, пока дверь закроется, и только тогда прошел и сел в свое самое любимое в моей комнате кресло возле стеллажа с кубками и икебанами. Потом посмотрел на меня снизу вверх вечным своим невозможно добрым взглядом, под которым сразу хотелось измениться в лучшую сторону, и спросил, как обычно: — Поговорим?
— Поговорим, учитель, — ответил я, присаживаясь на подоконник.
— Хочу сказать тебе, Севито, как мужчина мужчине… твой последний пас был излишне энергичен.
Я обреченно вздохнул. Мне предстояло услышать этот упрек еще не раз.
— Впрочем…
Коль выйти в поле вы, чтоб биться,
Вы бились, нет тут оговорки,
И невозможна клевета.
Но не это важно. Если хочешь знать, это вовсе не важно. Человеку в жизни вовсе не обязательно владеть искусством точного паса. У меня такое ощущение, что ты и сам недавно пришел к такому заключению.
Я еще раз вздохнул.
— Но! — сказал учитель, воздев указательный палец.
И стал учить меня жизни, для чего, собственно и явился.
Не скрою, я боялся следующего дня. «Архелоны» проиграли не просто матч — они вылетели из чемпионата Студенческой Лиги. Мне казалось, что все, кому не лень, станут показывать на меня пальцем и презрительно фыркать: мол, это как раз и есть та самая каланча, из-за которой «Сан Рафаэль» так опозорился на всю Лигу!.. Самое противное, что у них были на то все основания. Конечно, мы и раньше продували, но никогда еще на моей памяти не было такого разгрома.
Однако, все обошлось. Уже на Абрикосовой аллее ко мне подкатили два птенца из младших групп, прощебетали что-то вроде: «Вчера ты отдал слишком сильную передачу, эль Гигантеско…», а затем попросили расписаться на бейсболках. Я ощетинился в ожидании подвоха и спросил, кто их надоумил. «Хуан де ла Торре, который Мануэль», — ответил птенец покрупнее, бесхитростно хлопая выцветшими ресницами, а другой, задыхаясь от рвения, перебил его: «Хуан Мануэль де ла Торре сказал, что мы непременно выиграли бы, если бы у нас было четыре живых раптора, и тренер так не загонял бы нашего эль Гигантеско дель Норте…» Конфузясь и воровато озираясь, я достал цветное стило, настроил его на радужный режим и вывел малышам на макушках свое имя. Там уже красовались росчерки братьев де ла Торре. Уже за спиной я услышал их театральный шепот: «Это что за загогулины?» — «Русские буквы, дурачок, он же русский!..» Птенчики ошибались. Я оставил им автограф на прописном эхойлане.
Все, кого я повстречал тем утром, говорили мне примерно одно и то же: слишком сильно… но ты не переживай… вот было бы четыре раптора, а не три… Ну и ладно.
На поляне для занятий, в пальмовой роще Фейхо-и-Монтенегро, я расположился рядом с Чучо. Мурена, которая тоже рассчитывала на мое соседство, артистично надулась, а вреднюга Барракуда что-то зашептала ей на ушко. Оскар Монтальбан, чью внешность не мог испортить даже синяк под глазом после вчерашней бойни, ворковал с красоткой Беатрис Гомес. Близнецы де ла Торре в четыре руки что-то чертили на квадратном листе бумаги, подозрительно напоминавшем игровое поле фенестры формата «сес-квин». Потом вошел учитель Мартин Родригес, могучий серебрянобородый старец, с серебряными кудрями до плеч, в просторных белых одеждах, и на поляне стало намного светлее, чем было. Когда я увидел его впервые, то подумал, что именно так должен выглядеть Господь. Но учитель Родригес не был даже праведником. За воротами колледжа он курил огромные сигары, прикладывался к черным плетеным бутылям самого сомнительного содержания, а подружек у него было побольше, чем у красавчика Оскара, и ни одной моложе шестидесяти лет… Он обвел аудиторию пронзительным взглядом из-под насупленных бровей, отыскал меня…»Ты вчера был хорош, друг мой Севито, но этот твой последний пас… м-да… гм… Что же, юные сеньоры и сеньориты, поговорим на более приятные темы, а именно…» И мы стали обсуждать энергетический кризис 2054 года, хотя ничего приятного в нем не было — по крайней мере, для тех, по кому он проехался целую бездну лет тому назад.
А потом был семинар по полиметрической математике, в которой я ничего не понимал из-за недостатка пространственного воображения. Эти дурацкие метаморфные топограммы, эти геликоиды и вортексы… Тот же Чучо чувствовал себя среди них как морской конек в зарослях ламинарии; даже глупенькая Барракуда не раз предлагала мне свою помощь, и я, к своему стыду, вынужден был ее принимать. «Севито, я понимаю, что вам неприятно это слышать… наверное, вы предпочли бы провести вечер в подвижных играх на берегу моря… но ваша участь незавидна: жду вас в своем кабинете для дополнительных занятий». Полагать мою участь незавидной желали не все. Чучо взметнул конечности: «И меня, profesora, меня тоже, у меня что-то не клеится с мутациями в четырех метриках, пожалуйста!..» Profesora Мария Санчес де Пельяранда, прекрасная и надменная, как небожитель, откинула с лица жесткую вороную прядь, чтобы выстрелить в жалкого притворщика сарказмом из обеих аквамариновых бойниц сразу: «Вы слишком глупы, Хесус Карпинтеро, чтобы скрыть свой ум…»
Пальмы шуршали тяжелой листвой, где-то за холмами пело свои древние песни эль Медитерранео — Средиземное море, дул прохладный ветерок. Жизнь продолжалась, несмотря на все неприятности.
Вечером должна была состояться тренировка, на которую меня давно уже не тянуло, как раньше. И у меня был повод, чтобы туда не явиться — злосчастная математика. Разумеется, многие с радостью поменялись бы со мной местами, чтобы провести час-другой в обществе Марии Санчес… Увы, я был равнодушен к ее холодной, почти нечеловеческой красоте. Мое сердце было отдано отталкивающей и притягательной одновременно великанше из Галактики… Поэтому углубленное освоение топограмм представлялось мне ничем не подслащенной пыткой, а кабинет математики — чем-то вроде «железной девы», светлой, просторной и со всеми удобствами.