— Нагнись! — вдруг приказала Антония.
— Зачем? — спросил я, глупо улыбаясь.
— Ну же!
Я приблизил свое лицо к ее панаме, и она прижалась своими горячими сухими губами к моим, изо всех сил обхватив меня за шею. Я ощутил ее аромат, ее дыхание ворвалось в мой рот вместе с ее языком, я весь провалился в нее, как в сладкую бездну. Антония вздрагивала в моих руках. Кажется, меня тоже трясло. Мы не могли разомкнуть губ. Одна моя ладонь, с ее помощью, уже оказалась под ее тонкой белой — а какой же еще?! — майкой, которая и без того почти ничего не. скрывала, а другая нагло и вполне своевольно улеглась на ее шорты…
…Все это очень походило на ураган, из числа тех, что раз в несколько лет внезапно, словно бы из ниоткуда, накатывают на наш островок и буйствуют там час-полтора, пока не подоспеют службы климатического контроля и не выровняют перепады давления до той степени, чтобы превратить стихийное бедствие в обычную и совершенно безобидную непогоду.
Подоспели они и на сей раз…
Антония первая увидела сеньора Крокодила и резко отстранилась, поправляя панаму.
Принесла же его нелегкая!
Но ураган миновал.
Крокодил не проронил ни слова. Лишь бросил короткий и очень выразительный взгляд на наручный хронометр и удалился. Это означало, что батискаф на пристани дожидается только нас двоих.
Кто-то должен был сохранять ясность ума.
Вряд ли на сей раз это могла быть Антония. Даже в синевато-зеленых отблесках аквариумной подсветки было заметно, что ее обычно бледное личико горит живым пунцовым цветом. У меня тоже голова шла кругом, физиономия пылала, и никуда не хотелось уплывать.
Ничего другого не оставалось, как взять ее за руку и вести за собой, словно куклу.
Какой-то электрический разряд внезапной влюбленности поразил нас обоих в океанариуме. Мы не могли отойти друг от дружки в замкнутом пространстве батискафа, который плыл над проложенной по морскому дну светящейся тропинкой прочь от берега; да мы и не хотели. Окружающий мир занимал нас меньше, чем мы сами и наши внезапные новые переживания. Мы не слышали голоса учителя, мы не реагировали на насмешливые взгляды друзей, мы не замечали удивительных картин, открывавшихся за прозрачными стенами. Мы стояли, сцепив руки, и несли какую-то чушь. Нам было все равно, о чем говорить. Мы должны были болтать без умолку, чтобы подавить смущение и сделать перед самими собой вид, что там, в океанариуме, не произошло ничего из ряда вон выходящего. Ее голос уже не казался мне безобразно скрипучим; она окончательно простила мне невнятную и сбивчивую речь.
— А ты кем хочешь стать? — спрашивала Антония.
— Не знаю, не думал еще. Я ничего не умею.
— Может быть, спортсменом? Ты же играешь в эту… как ее…
— Спортсмен — это не профессия. Это досуг. И я не собираюсь всю жизнь бегать с шеллом под мышкой с одного цветного квадрата на другой. Когда мне стукнет пятьдесят, и я сделаюсь глубоким стариком, это будет выглядеть смешно…
— А сколько лет твоей маме?
— Сорок четыре.
— Ты ее тоже считаешь глубокой старухой?
— Нет, конечно. Она молодая и красивая.
— Почему же ты будешь стариком в пятьдесят?!
— Ну, это я так… брякнул… фигура речи.
— А я красивая?
— Очень.
— Как твоя мама?
— Вы разные. Она очень сильная. Она говорила, что за меня способна убить человека, и я ей верю. Она — бывший астронавт. Почти как ты.
— Я не астронавт. Я просто родилась и выросла в другом мире. И я не сильная. Ты же видишь, какая я… фарфоровая.
— Я вас познакомлю. Ты все знаешь про Галактику, а она везде побывала. Ты назовешь какую-нибудь планету. «А-а, — скажет мама, — это там, где мы напинали под задницы племени диких королевских ихневмонов!» И поведает какую-нибудь историю.
— Она много тебе рассказывала о Галактике?
— Раньше — ни единого словечка. Но два года назад кое-что произошло, и она… стала рассказывать.
— Что же произошло?
— Ну… я узнал, что я эхайн. Черный Эхайн. Мама нашла меня в космосе и взяла себе. Поэтому она и ушла из астронавтов.
— Значит, ты не шутил тогда, в Абрикосовой аллее?
— А ты все это время думала, что я такой вздорный шутник?!
— Ты себя так и вел. Я думала, тебя просто разозлило мое поведение.
— Вела ты себя и вправду вызывающе. Будто все только и ждут, чтобы накинуться на тебя из-за угла и обсмеять с головы до ног.
— Ненавижу эту панаму. Ненавижу эти очки. Все было из-за них!
— Очки ты уже выбросила. Осталось где-нибудь утопить панаму.
— Так я и сделаю, когда мы вернемся. Утоплю ее в прибое.
— И будешь, наконец, купаться со всеми?
— Нет. Только с тобой.
— Мне это… нравится.
— Еще бы… Выходит, спортом ты заниматься не хочешь?
— Только для своего удовольствия. И я не самый лучший игрок в фенестру, чтобы посвящать ей все свое личное время.
— А что ты еще умеешь?
— Говорю же, ничего.
— Может быть, ты любишь музыку?
— Ту, что слушают ребята? Ненавижу.
— Тебе нравится Озма?
— Да нет же!
— Я ее обожаю. Если ты хочешь быть со мной, тебе придется слушать Озму. А что придется слушать мне?
— Старинную лютню, клавесин и скрипку. Или струнные концерты Эйслинга.
— Ну, это еще куда ни шло. А сам ты умеешь играть на каком-нибудь инструменте?
— У меня и слуха-то нет. То есть, конечно, какой-то есть, но его недостаточно для серьезных занятий.
— Хороший музыкальный слух — большая редкость. Разве это кого-то останавливает?